— Чтобы не рисковать. Увидел бы, что есть опасность вашего ареста, наверняка застрелил бы. Да, да, — усмехнулся Отто Оттович, видя реакцию Жаннет. — Разведка, товарищ Жаннет, — смертельная игра.
Время тянулось, на удивление, медленно. Вот, вроде бы, и дел невпроворот: тут тебе и учеба — ведь ей, молодому сотруднику военной разведки, столько всего следовало еще узнать и понять — и «свободное время», которого немного, но которое оттого еще более дорогое, а все равно — тянется проклятое, как гуттаперча или неизвестная еще в Союзе ССР жевательная резинка. И причина понятна — на виду лежит, так что и искать не надо: дни сменяются днями, но ничего не происходит, вот в чем дело. То есть, происходит как раз много всего и разного. Тут и люди новые появляются, и выходы в город снова разрешены, и информации, положенной к заучиванию наизусть столько, что умом рехнуться можно. А все равно — главного-то, того, чего она ждет не дождется, нет, и все тут. И спросить нельзя, потому что и ее, тогда, могут спросить: а с чего, дескать, товарищ Жаннет вам так в Европу приспичило? Чего это вы там забыли, если вам уже и так счастья полные штаны прилетело — жить в стране победившей социалистической революции? А? Что молчите, товарищ сотрудник разведывательного управления? Это мы вас, дорогая, еще не спросили, с какого бодуна вы так резко изменили свой всем известный стиль жизни. Ну, Зорге, допустим, нынче далеко, но ведь «лейтенант-летчик» вот он, весь из себя статный да блондинистый, ходит кругами, барражирует, так сказать, в опасной близости от ваших «восхитительных округлостей», а вы и носом не ведете. И капитан Паша тут как тут. И что с того, что у него бедра широковаты? Раньше-то вы на это и внимания не обращали.
Так что, молчала, разумеется. И ничем своего беспокойства не выдавала. А время тянулось — с одной стороны, с той, где зависла в прыжке между прошлым и будущим сама Таня — и в то же время — каламбур-с! — неслось вскачь. Вот уже и январь закончился, февраль начался, и приближается время первого рандеву в Брюсселе, а ей ни слова об этом, ни полслова. Тишина. Неизвестность. Неопределенность.
Правда, был один интересный симптом. Вернее, Татьяна всеми силами души хотела верить, что это именно симптом, а не очередное психологическое издевательство Отто Оттовича, суки австрийской — такой же суки, как и Кисси Кински, австриячка наша долбаная! — не очередной его экзерсис на ее, Тани, нервной системе. А дело заключалось в том, что в комнату к Тане неожиданно поставили патефон — и не какой-нибудь, а тот самый настоящий «Пате», который она выпросила еще в разведшколе, когда преподавала французский — и притащили кучу новых импортных, диковинных в СССР, как редкоземельные металлы, пластинок. Притащили, поставили и настоятельно рекомендовали, «регулярно слушать» и «внимательно ознакомиться». Регулярно и внимательно. И что это должно было означать? Иди, знай, если четко представляешь, в каком гадюшнике на самом деле живешь. А Таня знала. Все-таки при всей имеющей место в России ностальгии по этим вот временам, зачастую скрывающейся даже и под внешним их неприятии, Таня и раньше — тем более теперь — видела под романтическим флером эпохи суровую правду жизни. А по жизни, разведка не место для розовых слюней, если только это не кровь из разбитых губ. Здесь играют в жестокие взрослые игры, цена которым жизнь или смерть государства. А при такой цене, жизнь человеческая — это такой пустяк, что о ней и задумываться не представляется необходимым.
И вот день теперь начинался для Жаннет то с фокстрота, то с танго, и заканчивался ими же, а в промежутках между занятиями более серьезными вещами — такими, например, как криптография и яды — обнаружилась вдруг рядом с Таней некая Ксения Николаевна — женщина высокая, стройная, несмотря на немаленький возраст, и стильная, взявшаяся ни с того, ни с сего обучать товарища Жаннет хорошим манерам. Ну, допустим, Жаннет Буссе тоже не лаптем щи хлебала, и нос подолом платья не вытирала, но Ксения Николаевна учила ее все-таки не совсем тем манерам, которые были знакомы француженке полупролетарского происхождения. Это уже был высший свет, тот самый свет, в котором, как рыба в воде, чувствовал себя Баст фон Шаунбург, и где гуляла разбалованной кошкой новая шкура тихони-Оли. Но и это еще не все. Не только манеры и стиль поведения. Уже в первую встречу «старушка» с выправкой гвардейского офицера или, на худой конец, отставной примы императорского балета присела к роялю и, перебирая, неторопливо белые и черные клавиши, начала излагать Тане музыкальную теорию. Простыми словами, в очень упрощенном виде, но тем не менее. И спеть что-нибудь попросила, а, выслушав, дала пару дельных советов. И как-то так вышло, что к концу недели Таня уже всюду пела, и «дома», и в душе, и на занятиях с Ксенией Николаевной.
А еще ее стали водить на концерты. Не в драматический театр, и не на лекции и собрания, а в оперу, на балет, на концерты классической музыки. Через день… Каково?! Но, с другой стороны, если это был именно «симптом», почему ее не готовили к встрече с самим Шаунбургом, великим и ужасным?
Вот оттого и тянулось время, занятое множеством вещей, которые на самом деле должны были бы заставить его нестись вскачь. Пытка неизвестностью ничем не лучше пытки бессонницей. Во всяком случае, так ей теперь казалось. Ведь спать-то Тане теперь не мешали.
Тринадцатого она вернулась в гостиницу при управлении довольно поздно. Была в Большом на балете, видела — это же надо! — молодых Асафа и Суламифь Мессерер, потом гуляла. В некотором отдалении, правда, плелся лейтенант «Сякой» — «Я важная персона! Без охраны никуда!» — но в Москве стояла чудная погода. Лежал снег. По темноватым — даже в центре — улицам проезжали редкие машины…