По правде говоря, в Европе 1936 года обитало немало подонков, достойных смерти гораздо больше консерватора Гейнлейна или, как минимум, стоящих в очереди к условному эшафоту гораздо ближе, этого богом и людьми давно забытого лидера судетских немцев, которых, чего уж там, чехи прижимали, как обычных нацменов. Не без этого. Однако, оставшись один, Ицкович, фигурально выражаясь, заметался, не зная, что ему «в здесь» делать. С одной стороны, что-то же делать нужно. Время уходило, как пролитая вода в песок, и каждый новый день приближал начало конца того, в общем-то, совсем не плохого — по впечатлениям самого Олега — мира, в котором людям жилось, может быть, и не просто, но все-таки жилось. А вот когда мир рухнет, и над его развалинами взметнется пламя самой страшной — из известных людям — войны, в огне этом сгорят миллионы. Но это, как бы, с одной стороны. А с другой, Ицкович ощущал полную невозможность остановить надвигающийся на Европу кошмар. Объективно говоря, он был всего лишь муравьем, вышедшим против танка, или, пользуясь терминологией Степы — где-то он теперь?! — хоббитом, задумавшим победить дракона.
Дня два или три Ицкович, оставивший Амстердам в тот же день, когда отправились в Гавр и Витя со Степой, бессмысленно колесил по Бельгии. Он посетил Гент, Антверпен, Намюр, но что он там искал? Ну, не пиво с колбасой, разумеется. Он думал, искал решение. И, в конце концов, набрел метущейся своей мыслью на этого вот Гейнлейна. Олегу, доведенному ощущением собственного бессилия до исступления, идея убить лидера судетских немцев, свалив убийство на самих же обхаживающих его на самом деле гестаповцев, показалась не просто приемлемой, а выдающейся, а главное вполне исполнимой. Не будет Гейнлейна, как знать, найдется ли другой лидер, одинаково разумный, выдержанный и пользующийся безоговорочной поддержкой чешских немцев? А ну как не найдется? И убийство его, повиснув на СД, с одной стороны, резко усложнит отношения судетского меньшинства с проживающим в Германии большинством. А, с другой — и чехи могут получить в этом случае очень серьезный козырь в антинемецкой пропаганде. А там, глядишь, и Мюнхен удастся спустить на тормозах…
Немного не доходя до привокзальной площади, Ицкович, заглянул в маленькую пивную и, взяв сливовой водки, сел в углу, в стороне от шумно потребляющих горячительное работяг.
«Все! — сказал он себе строго, проглотив первую рюмку водки. — Все! Сделанного не воротишь, но и жалеть не о чем. За этих трех немцев мне, может быть, отпущение грехов положено за всю прошлую жизнь…»
Закурил, шлепнул вторую рюмку, подумал, было, не заказать ли какой-нибудь закуски, но отвлекся, увидев, кто распивал сливовицу, за грубым дощатым столом слева от него. Эти работяги были типичными евреями, да и говорили они между собой не по-чешски, а на понятном немцу — пусть и с пятого на десятое — идише. И странное дело, посмотрев на них, Ицкович неожиданно для себя совершенно успокоился. И не потому, что и ради них тоже отправил сегодня к праотцам трех не старых еще мужиков. А потому, что Шаунбургу были почти физически противны эти унтерменши, сидевшие едва ли не вплотную к нему, и в то же время совершенно безразличны те, оставшиеся в прошлом люди, которых он час назад убил недрогнувшей рукой. В симбиозе души Ицковича с телом Баста Шаунбурга порой наблюдались весьма заковыристые эффекты, и этот был, разумеется, одним из них.
Хозяином положения, конечно же, оставался Ицкович, но Шаунбург, которого Олег выдавил из собственного тела, как пасту из тюбика, не исчез бесследно, оставив захватчику тело и память. Нет-нет, да и возникало ощущение, что вместе с телом Олегу досталось и кое-что еще. Много чего еще. Он уже обнаруживал пару раз, например, что рассматривает молодых блондинов совсем не с тем интересом, с каким следовало бы, хотя и «особого желания» — ну, вы понимаете, о чем речь — при этом, к счастью, не испытывал. Вот Таня, к слову, вызвала у Ицковича вполне прогнозируемую реакцию, а мужики эти блондинистые — нет. Но ведь смотрел на них, и как смотрел! И на евреев вот отреагировал, как на чужих, однако и о муках совести тут же позабыл, потому что не было у Баста совести. Или была, но весьма своеобразная. Другая какая-то. Где-то так.
Вообще Баст на поверку оказался вполне себе цельной натурой. Аристократ, презирающий плебс ничуть не менее чем евреев или, скажем, цыган, но притом националист и в каком-то смысле даже социалист. То есть, националистом он был скорее не в розенберговском — чисто расовом смысле, а в символическом и культурно-историческом смысле. На самом деле, Шаунбург не верил во все эти антропологические бредни, которыми забивали головы народу его товарищи по партии. Он верил в род, семью, историческую последовательность поколений, спаянных единой культурой, языком и жизненными принципами. И в этом смысле немецкий дворянин был ему как-то ближе и понятнее любого другого немца, но этот «любой другой», в свою очередь, был частью того общего, к которому не имел отношения француз, чех или еврей. Вероятно, этот Баст фон Шаунбург не стал бы убивать евреев только за то, что они евреи. Во всяком случае, пока — в 1936 году — он для этого еще не созрел. А узнать, как сложилась бы его жизнь в дальнейшем, после 41 или 42-го года, было уже невозможно, поскольку как самостоятельная личность он исчез, уступив место Олегу Ицковичу.
То же самое можно было сказать и о политических воззрениях господина доктора. Десять лет назад — будучи еще школьником — Шаунбург колебался на тонкой грани между коммунистами Тельмана и нацистами Гитлера и Рэма. В конце концов, он выбрал национал-социализм, но именно потому, что вторая часть этого слова была для него не менее привлекательной, чем первая.